Литературная курилка

Бесплатная библиотека онлайн


 

Поиск по сайту



 
 

Студенческие работы

 
 

Специальное меню

 
 

Евпатория сегодня

Новости и события Евпатории

добавить на Яндекс
И.Б.Зингер. ИСТОРИЯ ДВУХ СЕСТЕР
Оглавление
И.Б.Зингер. ИСТОРИЯ ДВУХ СЕСТЕР
Страница 2
Все страницы

Леон (он же Хаим-Лейб) Барделес налил в кофе сливки. Положил сахар, попробовал, поморщился, добавил еще сливок и взял из стоявшей перед ним вазочки миндальное печенье.

- Люблю сладкий кофе, а не горький. В Рио-де-Жанейро пьют кофе горький как желчь из малюсеньких чашечек. Здесь тоже так готовят, называется "эспрессо", а я предпочитаю кофе в стакане, как раньше подавали в Варшаве. Вот сижу тут с вами, и забываю, что я в Буэнос-Айресе. Как будто - у "Люрса" в Варшаве. Ну, что вы скажете насчет погоды? Мне понадобилось много времени, чтобы свыкнуться с тем, что Суккот празднуют весной, а Песах - осенью. Не могу передать, какую путаницу внес в нашу жизнь этот перевернутый календарь. Ханукка выпадает на такую жару, что можно расплавиться. На Шавуот - холодина. По крайней мере хорошо, что хоть весна пахнет так же, и у сирени такой же запах, как, бывало, доносился из Праги и Саксонских садов. Запахи узнаю, а сказать, чем пахнет, не могу. Писатели других народов называют своим именем каждое дерево, каждый цветок, а сколько названий цветов вы найдете в идише? Лично я знаю только два - розу и лилию. Если мне в кои-то веки надо идти к цветочнику за букетом, то всегда полагаюсь на продавца. Пейте кофе!

- Расскажите о себе, - попросил я.

- Ах, разве можно о себе рассказать? С чего начать? Я обещал рассказать все, чистую правду, но как вы сумеете ее передать? Знаете, я сначала покурю. Вот эти ваши, американские.

Леон Барделес достал пачку сигарет - из тех, что я ему привез из Нью-Йорка. Я знал его больше тридцати лет, даже написал когда-то предисловие к книжке его стихов. Ему было года пятьдесят три - пятьдесят четыре, он пережил и гитлеровский ад, и сталинский террор, но выглядел моложе своих лет. Шапка слегка вьющихся черных волос, большие карие глаза, толстая нижняя губа, мускулистые шея и плечи. До сих пор носил рубашки с воротником - апаш, как некогда варшавские модники, подражавшие Словацкому. Выпуская колечками дым, он прищуренными глазами рассматривал меня, как художник - модель.

- Начну с середины, - проговорил он. - Только прошу вас, не спрашивайте даты, потому что, когда речь заходит о точном времени, я сбиваюсь. Это было году в сорок шестом, а может быть, в конце сорок пятого. Я покинул сталинскую Россию и вернулся в Польшу. В России меня пытались записать в польскую армию, но удалось ускользнуть. Я прошел Варшаву насквозь, видел руины гетто. Можете не верить, но я действительно искал дом, где жил до войны, - хотел найти среди развалин свои рукописи. После всех бомбежек и пожаров найти на Новолипках дом, да еще рукописи - шансы были ниже нуля, но я-таки узнал место, где стоял наш дом, а среди обломков наткнулся на свою книгу, как раз ту, к которой вы писали предисловие. Не было только последней страницы. Я, конечно, удивился, но не слишком. В моей жизни случалось столько невероятного, что уже ничем не удивишь. Приди я сегодня домой и застань свою покойную маму, я бы глазом не моргнул, а просто спросил: "Мама, как дела?"

Из Варшавы кое-как добрался до Люблина, а оттуда - в Щецин. Почти все польские города лежали в развалинах, ночевать приходилось то в конюшне, то в бараке, а то и на улице. Здесь в Буэнос-Айресе меня упрекают за то, что я не описал своих мытарств. Начнем с того, что я не прозаик. А во-вторых, все в голове перемешалось в кучу, особенно даты и города, так что люди обозвали бы меня лжецом и фальсификатором.

Но я отвлекся. Так вот, некоторые беженцы уже тогда обезумели от горя. Одна потеряла ребенка и искала его - в канавах, по обочинам дорог, в стогах и других неподходящих местах. В Варшаве один дезертир из Красной Армии втемяшил себе в голову, что под руинами погребены сокровища, и в лютый мороз упрямо ковырял лопатой битый кирпич. Диктатуры, войны, жестокость довели до сумасшествия целые страны. Я убежден, что человек как биологический вид был ненормален изначально, а культура и цивилизация лишь усугубили это безумие. Впрочем, вас интересуют факты.

Факты же, если коротко, таковы. В Щецине я встретил женщину, которая с первого взгляда очаровала меня. Ну, вы-то знаете, что у меня на веку женщин было предостаточно. В России всего не хватало, кроме так называемой любви. Дело прошлое, но ни опасности, ни кризис, ни голод, ни даже болезни не могли отнять у меня то, что сейчас модно называть "либидо" или как там еще придумали профессора. Это было так же далеко от романтической любви нашей юности, как мы от Юпитера. И вот стою я перед женщиной и пялюсь на нее, будто впервые в жизни вижу особу женского пола. Описать ее? Я не силен по части описаний. Длинные черные волосы, кожа белая, словно мрамор. Прошу прощения за эти банальности. Глаза карие и какие-то испуганные. В то время страх был обычным явлением. Каждую секунду все мы рисковали жизнью. Россия не хотела отпускать нас, в Палестину мы надеялись проникнуть нелегально, поскольку Англия не желала нас пускать. Мы обзавелись поддельными документами, только от них за версту разило фальшивкой. Да… Но ее глаза были полны совсем иного страха. Казалось, эту девочку зашвырнули к нам на Землю с иной планеты, и она не понимала, где находится. Очевидно, именно так выглядели падшие ангелы. Но мы-то все были людьми. На ней были стоптанные туфли и великолепная ночная рубашка, которую она приняла за платье. "Джойнт" посылал в Европу белье и одежду, пожертвованные богатыми американками, оттуда ей и досталась эта дорогая сорочка. Кроме страха, ее лицо выражало редкостное благородство. Все это плохо вязалось с окружавшей действительностью. Такие тонкие натуры, как правило, в войну не выживали - мерли как мухи. Выживали крепкие, решительные, спокойно проходившие по трупам ближних.

Я хоть и бабник, но застенчив: никогда не сделаю первый шаг. Но тут и в самом деле не мог оторваться, но набравшись храбрости, спросил, могу ли чем-нибудь помочь. Я говорил по-польски. Сперва она молчала, и я решил - немая. Просто смотрела на меня беспомощно, точно ребенок. А затем ответила, тоже по-польски: "Спасибо. Вы мне не поможете".

Обычно, когда мне дают от ворот поворот, я отступаю, но тут меня буквально

что-то в спину подталкивало. Выяснилось, что она из семьи хасидов -последователей рабби из Александрова (6). Звали ее Дебора, Дора, была она из тех хасидских девочек, что выросли в почти полной ассимиляции - ходила в частную женскую гимназию, училась играть на фортепиано и танцевать. Правда, кроме того, в дом приходила жена местного раввина, обучавшая девочку молитвам и еврейскому Закону. До войны у нее было двое братьев, старший успел жениться и жил с семьей в Бендзине, а младший учился в ешиботе. Еще была старшая сестра. Война обрушилась на семью всей тяжестью. Отец погиб при бомбежке; старшего брата убили фашисты; младшего призвали в польскую армию, и он сгинул неизвестно где; мать умерла от голода и болезни почек в варшавском гетто.Сестра Итта пропала, и Дора не знала, что с ней.

За стенами гетто, в арийской части Варшавы, жила Дорина учительница французского языка Эльжбета Доланьска, старая дева. Она и спасла Дору. Как ей это удалось, - долго рассказывать. Два года Дора провела в подвале, учительница делилась с ней последними крохами. Святая женщина, она погибла во время Варшавского восстания. Вот она, Божья благодарность добрым гоям!

Все это я узнал постепенно, вытягивая из нее по слову.

- В Палестине вы снова встанете на ноги, - сказал я. - Там вы будете среди друзей.

- Я не могу уехать в Палестину, - ответила она.

- Почему? Тогда - куда?

- Я должна ехать в Куйбышев.

Я не поверил своим ушам. Вы можете представить в то время путешествие из Щецина обратно к большевикам, и не куда-нибудь, а в Куйбышев? Опасностей было не счесть.

- Что вам нужно в Куйбышеве? - спросил я. Она рассказала историю, которую я бы назвал плодом больного воображения, если бы позднее не убедился в ее истинности. Сестра Дор - Итта выпрыгнула из эшелона идущего в концлагерь и через поля и леса добрела до России. Там она повстречала какого-то инженера, еврея, занимавшего высокий пост в Красной Армии. Позже он погиб на фронте, и Итта сошла с ума и попала в психиатрическую больницу. По какой-то дикой случайности, практически чудом, Дора узнала, что сестра жива.

- Как вы можете помочь сестре, если она безумна? - сказал я. - Там она, по крайней мере, получает врачебную помощь. Что вы можете сделать для психически больной женщины, ведь вы без гроша за душой, без жилья? Сами погибнете и ее погубите!

- Вы абсолютно правы, - ответила Дора, - но она одна уцелела из всей семьи, и я не могу допустить, чтобы она умерла в советской больнице. Кто знает, может, ей станет лучше, когда она увидит меня.

Обычно я не лезу в чужие дела. Война научила, что каждому не поможешь. В сущности, все мы тогда ходили по чужим могилам. За годы жизни в лагерях и тюрьмах, где видишь смерть по десять раз на дню, сострадание улетучивается напрочь. Но когда я услышал, что намерена сделать эта девочка, меня пронзила такая жалость, какой раньше в жизни не испытывал. Снова и снова я пытался ее отговорить, выискивая тысячу доводов, но она сказала:

- Я знаю, что вы правы, но я должна вернуться.

- Как вы туда доберетесь? - спросил я и услыхал в ответ:

- А хоть пешком!

- Боюсь, что вы такая же ненормальная, как ваша сестра, - не удержался я.

- Думаю, вы правы, - ответила она.

В конце концов, после всех, выпавших на мою долю, странствий и испытаний ваш покорный слуга отказался от возможности ехать в Палестину - в ту пору это был предел моих мечтаний - и отправился со странной девушкой в Куйбышев, что было явным самоубийством. Вот главное, что я понял тогда: человеческая жалость - форма любви, по сути - ее высшее выражение. Дора вела себя в этом путешествии просто героически, но я чувствовал, что здесь было больше смирения перед судьбой, нежели храбрости. Могу еще вам сказать, что красные дважды задерживали нас по дороге, и мы были на волосок от гибели в тюрьме или лагере.

Да, еще забыл сказать: когда мы познакомились, Дора была девушкой, но под покровом обреченности и отчаяния от всего пережитого, скрывалась очень страстная натура. Я был избалован женской любовью, но ничего подобного мне ранее не приходилось испытывать. Она вцепилась в меня с такой силой любви, с такой безысходностью, что это даже пугало. Она была довольно образованна: за два года вынужденного сидения в подвале проглотила гору книг по-польски, по-французски,

по-немецки, но была до крайности наивна во всем, что касалось реальной жизни. Она страшилась каждой мелочи. В своем убежище она начиталась разных христианских книжек, а также писаний мадам Блаватской и прочих оккультистов и теософов -они достались ее спасительнице по наследству от тетушки. Дора могла болтать об Иисусе и духах, но мне не хватало терпения на эти штуки, хотя Катастрофа и из меня сделала если не мистика, то уж как минимум - фаталиста. И как ни странно, все это сочеталось у нее с вынесенным из родного дома еврейством.

Перейти через русскую границу оказалось несложно. Труднее было сесть в поезд, давки были чудовищные. В середине пути от нашего состава отцепили паровоз и прицепили его к другим вагонам, а нас оставили на рельсах. В вагонах шла непрестанная война между пассажирами. Иногда раздоры, как нарыв, прорывались и кто-то вылетал на насыпь. Вдоль железнодорожного полотна местами лежали трупы. Холод в вагонах был отчаянный. А некоторые ехали на крышах вагонов, и снег сыпал прямо на них. Какой-то крестьянин, сидевший на крыше, когда поезд влетел в туннель, остался без головы. Туалеты в вагонах, конечно, были заперты и приходилось возить за собой ночной горшок или бутылку.

Так мы добирались до Куйбышева. В дороге я не переставал удивляться самому себе и своему поступку. Вся эта история с Дорой была не просто романом. Я действительно связал с ней жизнь. Покинуть человека в таком положении - все равно что бросить ребенка в лесной чаще. Мы постоянно цапались, и все из-за того, что Дора боялась остаться одна даже на минуту. Едва поезд начинал притормаживать у полустанка, и я готовился выскочить, чтобы добыть еды или кипяток, как Дора кидалась ко мне и не пускала. Ей казалось, что я брошу ее. Она хватала меня за руку и тянула назад. Русских пассажировэти эти сцены смешили. Кажется, все Дорино семейство было поражено безумием. Отсюда эти страхи, подозрительность, какой-то пещерный мистицизм. Как первобытные пережитки проникли в богатую семью варшавских хасидов, остается загадкой. Впрочем, все это приключение до сих пор для меня - загадка.

Мы добрались до Куйбышева, и там выяснилось, что все наши муки были напрасны. Не оказалось ни сестры, ни психиатрической больницы. Нет, больница там была, но не для иностранцев. Нацисты при отступлении разрушали госпитали, больницы, психиатрические лечебницы, а пациентов пристреливали или травили ядом. Фашисты не добрались до Куйбышева, но здешний госпиталь был переполнен тяжелоранеными. Кому в такое время было дело до сумасшедших?! Нашлась, правда, одна женщина, которая рассказала Доре подробности. Фамилия того офицера-еврея была Липман, эта женщина доводилась ему родственницей, так что врать ей не было резона. Представляете наше разочарование?! Вынести такую одиссею - и зря! Но погодите, это еще не все. В конце концов мы действительно нашли Итту, но не в сумасшедшем доме, а в маленькой деревене: она жила там со старым евреем-сапожником. Та женщина ничего не придумала. У Итты была депрессия, ее лечили, потом отпустили. Я всегда был слаб на факты, и то, что она рассказывала, успел позабыть. Вся Катастрофа окутана провалами памяти.

Сапожник оказался польским евреем, чуть ли не из ваших краев, то ли из Билгорая, то ли из Янова, старик лет под восемьдесят, но еще очень подвижный. Не спрашивайте меня, как он попал под Куйбышев и зачем Итта переехала к нему. Деревня, где он жил, была забытая Богом дыра, но чинить обувь нужно везде. Так он и сидел - седобородый, в лачуге, которая смахивала на курятник, среди кучи драной обуви, и, бормоча под нос псалмы, забивал гвозди и сучил дратву. У глинобитной печи стояла полуголая, оборванная рыжая женщина - босая, растрепанная,, - и варила ячневую кашу. Дора моментально узнала сестру, но та не признала Дору. Когда до Итты, наконец, дошло, что перед ней - родная сестра, она не заплакала, а завыла по-собачьи. Сапожник начал раскачиваться туда-сюда на табуретке.

Где-то неподалеку, как считалось, находился колхоз, но все, что мне удалось запомнить -это русское сельцо, будто пришедшее из старинных времен, с деревянными избами, с крохотной церквушкой, заваленное снегом, на котором отпечатались собачьи следы и полозья саней. Словом, картинка из учебника русского языка. Кто знает, может и вся их революция - только сон. Может быть, и Николай все еще сидит на троне. В войну и после нее я не раз доводилось видеть, как люди находили своих близких, но эти две сестры… Душераздирающее зрелище! Они целовались, облизывали друг друга, ревели. Старик пробубнил беззубым ртом: "Жалко, жалко…" и вернулся к своим башмакам. Похоже, он был глух.

Складывать было нечего. Все пожитки Итты состояли из пары башмаков на толстой подошве и овчинной безрукавки. Старик извлек неизвестно откуда буханку черного хлеба, которую Итта засунула в свой мешок. Потом она стала целовать руки старика, лоб, бороду - и снова принялась выть, точно в нее вселилась собачья душа. Итта была чуть выше Доры, глаза у нее были зеленые, по-звериному страшные, волосы рыжие. Если бы я стал описывать наш обратный путь из Куйбышева в Москву, а оттуда в Польшу, нам бы пришлось сидеть до утра. Мы ддвигались вперед, словно контрабандисты, в любой момент ожидая ареста, разлуки, смерти.

Настало лето, и в конце концов после всех странствий мы оказались в Германии, а затем - в Париже. Это рассказывать просто. На самом деле во Франции мы очутились только к концу сорок шестого года, а может быть, уже и в сорок седьмом.

Среди тех, кто занимался в "Джойнте" беженцами, был мой приятель, молодой варшавянин, знавший английский и прочие языки и еще в тридцать втором уехавший в Америку. Вы не можете себе представить то могущество, которым обладали в ту пору американцы. Мне ничего не стоило получить через него американскую визу, но Дора вбила себе в голову, что у меня в Америке возлюбленная. В Париже "Джойнт", а по существу, - все тот же мой приятель, предоставил нам небольшую квартирку (немалое счастье по тем временам) и ежемесячное пособие.

Знаю, знаю, что вам хочется спросить - немного терпения! Да, я жил с ними обеими. Официально женился на Доре в Германии - она мечтала о хуппе и добилась своего, - а на самом деле у меня было две жены, обе сестры, точь-в-точь как у праотца Иакова. Недоставало лишь Билхи и Зилпы(8). А что, собственно, могло остановить человека вроде меня? Не еврейский же Закон и уж, конечно, не гойский. За войну вся человеческая культура рухнула. В лагерях - не только в Германии, но и в России, да и в лагерях для перемещенных лиц, где годами обретались беженцы, - исчезал всякий стыд. На моих глазах с одной стороны женщины лежал муж, с другой - любовник, и вся троица жила вместе. Я был свидетелем такого количества разных дикостей, для меня они стали нормой. Приходит некий Шикльгрубер или Джугашвили и передвигает стрелки часов на десять тысяч лет назад. Конечно не во всем. Бывали примеры и редкостной святости, и готовности к жертве ради соблюдения мелочи из "Шулхан Арух" или просто обычая. Это, кстати, тоже выглядело довольно дико.

Мне все это было ни к чему. Одно дело - ввязаться в приключение, и совсем иное - сделать это приключение нормой жизни. Тут я был бессилен. С момента встречи сестер, я перестал быть вольной птицей. Они поработили меня любовью - ко мне, друг к другу, а также своей ревностью. Еще минуту назад лизались и стонали от безмерного обожания, и вдруг - громкие вопли, рвутся волосы, произносятся такие слова, что и завсегдатаи портовых кабаков покраснеют. Ни разу до той поры мне не приходилось видывать подобную истерию или слышать такие перепалки. Чуть не каждую неделю одна из сестер, а то и обе разом, пытались покончить с собой. В какой-то момент было все спокойно, мы втроем ели, обсуждали книгу или фильм, вдруг - истошный вопль, и обе бьются на полу, в буквальном смысле стараясь разорвать друг друга на куски. Я вскакиваю, пытаюсь их растащить, но получаю удар по физиономии - и отступаю, утирая кровь. До сих пор не знаю причин конфликтов. К счастью, жили мы в мансарде, и соседей по этажу не было. Нередко одна из сестер делала попытку выпрыгнуть из окна, и в это время другая хватала нож и норовила вонзить себе в горло. А я, вырывая у одной нож, одновременно держал ногу другой, после чего обе с проклятиями орали друг на друга и на меня.

Поначалу я пытался уяснять причины взрывов, но потом понял, что они и сами не знали. И, вместе с тем, учтите, обе были достаточно интеллигентны. Дора обладала превосходным литературным вкусом. Обсуждая книги, всегда попадала в точку. Итта была склонна к музыке и могла напеть целые симфонии. Когда хватало запала, они могли проявить невероятные способности. Нашли где-то швейную машинку и из обрывков и лоскутов сшили такие платья, что позавидовали бы самые элегантные дамы. Единственное, что их объединяло - это полное отсутствие здравого смысла. На самом деле их роднили многие черты. Иногда даже казалось, что они были двумя телесными субстанциями из одной души. Если бы запиать на магнитофон, что они говорили, особенно ночами, Достоевский показался бы сочинителем банальностей. Стенания о Катастрофе перемежались у них с богохульствами, которые бессильно воспроизвести перо. Реальная суть человека проявляется только ночью, в темноте. Теперь-то я знаю, что обе они были безумны от рождения, а не стали жертвами обстоятельств. Хотя, конечно, обстоятельства усугубляют. Я сам, пожив с ними, стал психопатом. Безумие не менее заразно, чем тиф.

Помимо ссор, драк, бесконечных воспоминаний о лагерях и их варшавском доме, болтовни о тряпках, моде и другой ерунде, у сестриц была еще одна любимая тема: мое вероломство. По сравнению с тем, что они сочиняли обо мне, "московские процессы" представлялись шедевром логики. Даже когда мы сидели на диване, и они целовали меня, как бы ведя шутливое соревнование, в котором детскость сливалась со звериным, отчего игра теряла реальные очертания, - даже тогда они продолжали бранить меня. Все сводилось к одному: у меня-де лишь одно стремление - бросить их и связаться с другой женщиной. Всякий раз, когда консьержка звала меня к телефону, они бежали подслушивать. Приходили письма на мое имя, они тут же его вскрывали. Любой диктатор лишь в сладком сне мог метать о такой цензуре, которой подвергали меня сестры. Они не сомневались, что почтальон, консьержка, "Джойнт" и я были в общем заговоре против них, хотя суть заговора и его цели не могли придумать даже их сдвинутые мозги.

Ломброзо утверждал, что безумие гениально. Их неизлечимое сумашествие тоже носило печать гения. Меня иногда охватывало чувство, что стремление выжить в те годы поглотило все их человеческие и животные возможности. Тот факт, что Итта не нашла в России ничего лучшего, кроме роли любовницы и прислуги дряхлого сапожника, лишь подтверждал ее пассивность. Часто сестры мусолили идею о том, чтобы сделаться в Париже служанками, гувернантками или кем-то в этом

роде, но и мне, и им было ясно, что ничем на свете они не могут заниматься несколько часов подряд. Они были, к тому же, самыми ленивыми созданиями, которых я когда-либо встречал, хотя время от времени их обуревала невероятная энергия, масштабы которой были сравнимы с их привычной ленью.

Две женщины вполне могли вести дом, но в нашей квартире царил вечный бедлам. Бывало, приготовив еду, они затевали спор - кому мыть посуду. Спорили до наступаления времени следующей трапезы. Иногда целыми днями, а то и неделям мы питались всухомятку. Постельное белье часто не сменялось. Водились и клопы и тараканы. Однако сестры не были грязнулями. По вечерам они кипятили кастрюли с водой и квартира превращалась в баню. Вода протекала вниз и нижний жилец, старый француз, колотил в дверь и грозил полицией. Париж голодал, а мы выбрасывали еду. Квартира была завалена разными нарядами, сшитыми сестрами или полученными от "Джойнта". А они ходили полуголые и босые.

Но сестры были не только очень схожи, они также разительно различались между собой. Жестокость Итты казалась неестественной для девочки из хасидского дома. Многие ее истории были связаны с побоями, и я знал, что кровопролитие и всяческое насилие сексуально возбуждает ее. Она однажды рассказала, что еще ребенком как-то наточила нож и зарезала трех гусей, которых мать откармливала в сарае. Потом отец как следует наказал ее. Дора припоминала этот случай при ссорах. Итта была очеь сильной, но, когда пыталась что-то сделать, умудрялась пораниться; так она и ходила в повязках и пластырях Частенько намекала, что когда-нибудь отомстит мне, хотя именно я спас ее от рабства и нужды. Я подозревал, что в глубине души она предпочла бы остаться с дряхлым сапожником, ибо это позволяло ей забыть семью, особенно Дору, к которой испытывала и любовь, и ненависть. Враждебность всплывала при каждой перепалке. Дора была из тех, кто вопит, ревет и ругается, тогда как Итта пускала в ход кулаки. Я часто опасался, как бы она в запале не убила сестру.

Дора, более образованная, утонченная, или, как говорят, рафинированная, обладала больным воображением. Она чутко спала и пересказывала мне сны - сексуальные, сатанинские, запутанные. Просыпалась она с Танахом на устах. Пробовала сочинять стихи по-польски и на идише. Она создала некое подобие личной мифологии. Я часто говорил, что в нее вселился диббук последователя Саббатая Цви или Якова Франка.

Меня всегда интересовали проблемы полигамии. Можно ли так искоренить ревность? Как можно делить того, кого любишь? В некотором смысле мы втроем участвовали в эксперименте, результаты которого с нетерпением ожидали. Чем дольше длилась такая ситуация, тем ясней для нас становилось, что дальше так продолжаться не может. Что-то должно было случиться, и мы понимали: надо ждать беды, катастрофы. Каждый день приносил новый кризис, каждая ночь таила угрозу очередного скандала или бессилия.



 
 

Мировые классики